СТИХОТВОРЕНИЕ АЛЕКСАНДРА СЕРГЕЕВИЧА ПУШКИНА
(К лицейской годовщине)
19 октября 1825 года
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.
Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать веселых много лет.
Я пью один; вотще воображенье
Вокруг меня товарищей зовет;
Знакомое не слышно приближенье,
И милого душа моя не ждет.
Я пью один, и на брегах Невы
Меня друзья сегодня именуют…
Но многие ль и там из вас пируют?
Еще кого не досчитались вы?
Кто изменил пленительной привычке?
Кого от вас увлек холодный свет?
Чей глас умолк на братской перекличке?
Кто не пришел? Кого меж вами нет?
Он не пришел, кудрявый наш певец,
С огнем в очах, с гитарой сладкогласной:
Под миртами Италии прекрасной
Он тихо спит, и дружеский резец
Не начертал над русскою могилой
Слов несколько на языке родном,
Чтоб некогда нашел привет унылый
Сын севера, бродя в краю чужом.
Сидишь ли ты в кругу своих друзей,
Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лед полунощных морей?
Счастливый путь!.. С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя,
И с той поры в морях твоя дорога,
О волн и бурь любимое дитя!
Ты сохранил в блуждающей судьбе
Прекрасных лет первоначальны нравы:
Лицейский шум, лицейские забавы
Средь бурных волн мечталися тебе;
Ты простирал из-за моря нам руку,
Ты нас одних в младой душе носил
И повторял: «На долгую разлуку
Нас тайный рок, быть может, осудил!»
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он, как душа, неразделим и вечен –
Неколебим, свободен и беспечен,
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина
И счастие куда б ни повело,
Всё те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.
Из края в край преследуем грозой,
Запутанный в сетях судьбы суровой,
Я с трепетом на лоно дружбы новой,
Устав, приник ласкающей главой…
С мольбой моей печальной и мятежной,
С доверчивой надеждой первых лет,
Друзьям иным душой предался нежной;
Но горек был небратский их привет.
И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей души,
Здесь обнял я. Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его Лицея превратил.
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе – фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной:
Всё тот же ты для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой;
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись:
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
Когда постиг меня судьбины гнев,
Для всех чужой, как сирота бездомный,
Под бурею главой поник я томной
И ждал тебя, вещун пермесских дев,
И ты пришел, сын лени вдохновенный,
О Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил.
С младенчества дух песен в нас горел,
И дивное волненье мы познали;
С младенчества две музы к нам летали,
И сладок был их лаской наш удел:
Но я любил уже рукоплесканья,
Ты, гордый, пел для муз и для души;
Свой дар, как жизнь, я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши.
Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво:
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты…
Опомнимся – но поздно! и уныло
Глядим назад, следов не видя там.
Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было,
Мой брат родной по музе, по судьбам?
Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг –
Приди; огнем волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи;
Поговорим о бурных днях Кавказа,
О Шиллере, о славе, о любви.
Пора и мне… пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!
О, сколько слез и сколько восклицаний,
И сколько чаш, подъятых к небесам!
И первую полней, друзья, полней!
И всю до дна в честь нашего союза!
Благослови, ликующая муза,
Благослови: да здравствует Лицей!
Наставникам, хранившим юность нашу,
Всем честию, и мертвым и живым,
К устам подъяв признательную чашу,
Не помня зла, за благо воздадим.
Полней, полней! и, сердцем возгоря,
Опять до дна, до капли выпивайте!
Но за кого? о други, угадайте…
Ура, наш царь! так! выпьем за царя.
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
Пируйте же, пока еще мы тут!
Увы, наш круг час от часу редеет;
Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет;
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему…
Кому ж из нас под старость день Лицея
Торжествовать придется одному?
Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний, и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой…
Пускай же он с отрадой хоть печальной
Тогда сей день за чашей проведет,
Как ныне я, затворник ваш опальный,
Его провел без горя и забот.
Давно уже отгремели торжества по случаю 200-летия со дня рождения великого поэта и имя его упоминается разве что в отдельных изданиях да в школьных сочинениях. Но мы не имеем права забывать о таких датах, поскольку Пушкин остается центром, главой и знаменем русской культуры.
Томас Манн назвал русскую литературу «святой» – и это не преувеличение. Созданные ею образы вот уже столько времени поддерживают человеческое в человеке не только в России, но и во многих странах и народах. Это свет, который светит всему миру, также как и наша вера православная, соделывающая спасение людей «под солнцем Христовой благодати» (митр. Иларион «Слово о законе и благодати»).
В конце 90-х годов XX века мы вступили в совершенно иную эпоху, очень сходную со временем преобразований Петра I, когда в прорубленное им «окно» хлынуло с Запада все, что только могло хлынуть. Есть печальная максима, явившаяся после российской «перестройки», в результате которой «мы подключились не к мировой цивилизации, а к мировой канализации».
Но Россия всегда оставалась Россией, и во времена великого слома основ народной жизни Господь подарил ей Пушкина, в ободрение, утешение и поучение, как знак ее высокого жребия.
Пушкин учит нас, что никакие «права человека» немыслимы там, где не исполняются его обязанности, как существа духовного, Богом сотворенного. Ведь пушкинский «Пир во время чумы» – это про нас. Это трагедия богоотступничества, попрания и извращения веры, всего святого.
Н. В. Гоголь передает слова Пушкина о нынешнем лидере мировой цивилизации: «А что такое Соединенные Штаты? – Мертвечина. Человек выветривается до того, что выеденного яйца не стоит».
Нам предрекают дальнейший развал и гибель в условиях распада Великой России, развала хозяйства, уничтожения русской культуры. Но мы не погибли и не погибнем. Наш православный верующий народ перенес 70-летнюю Голгофу и показал всему миру духовную силу, огненную веру, несокрушимое мужество.
Без России миру не быть – это не громкая фраза, а истина – Богом данная. Но нам всем, кто считает себя русскими, верующими людьми, необходимы сегодня духовное мужество, вера, надежда, любовь, чтобы исполнить то духовное задание, которое дано нашему поколению.
Пушкин и сегодня остается личностью, которая воплощает все главные черты нашей жизни, соединяет исторические эпохи, свидетельствует о высшем, духовном назначении человека.
В день памяти величайшего поэтического гения нашей истории мы призываем еще раз осознать явление в личности Пушкина и его творчестве исторической миссии России, и перечитать «Слово о Пушкине» замечательного нашего пушкиниста В. С. Непомнящего, произнесенное в дни празднования 200-летию со дня рождения великого поэта.
А. Трофимов
СЛОВО О ПУШКИНЕ
«Бывают странные сближения»,– написал Пушкин осенью 1830 года в Болдине. В самом деле, бывают: совсем недавно отзвонило Тысячелетие Крещения – события, с которого Россия отсчитывает свое бытие как нации и культуры, и это произошло ровно за десять лет до пушкинской круглой годовщины; и вот наступает новый век, надвигается третье тысячелетие христианской эры – и 200-летие Пушкина вплотную примыкает к этому, уже всемирно-историческому, рубежу
Он менее всех мировых гениев переводим на языки и хуже всех постижим в переводе: в иноязычных культурах он берет за душу только тех, кто знает и любит наш язык, нашу культуру, кому Россия близка духовно.
Он, пожалуй, единственный в мире классик, который, будучи отделен многими поколениями, продолжает быть неоспоримым, животрепещущим едва ли не как газета, энергетически активным центром национальной культуры, заставляющим ее то и дело оглядываться на него и соотносить себя с ним.
Из гигантов мировой культуры лишь он один соединяет в себе предельную недоступность с предельной же фамильяризованностью, царственный статус с родственной близостью каждому; столь же объединяет, сколь и разделяет; является объектом как безумной любви (и неутолимой скорби о его гибели), так и зависти, а то и ненависти (о чем говорят некоторые опусы последнего времени).
Он есть неотъемлемая часть нашего национального мифа – в такой мере, в таком опорном качестве, с какими не идет в сравнение ни один из светочей других культур; и сам он есть национальный миф, вмещающий весь космос народного духа со всеми его гранями и оттенками, от религиозных и героических до анекдотических,– и потому он так же не укладывается в определения, как и то, что называют в мире «русской духовностью».
С ним связано явление, аналогов которому опять же нет ни в одной культуре мира и которое называется «мой Пушкин»,– и это не требует комментариев.
Он – самый очевидный и незыблемый мирской символ нашего духовного и культурного самостоянья; и в то же время, как никакой другой гений, он разомкнут навстречу всем флагам мировой культуры, что лишь укрепляет его воздушную монолитность.
Он – такой поэт, у которого – едва перешагнувшего порог тридцатилетия, находящегося в расцвете физических сил, обладающего огненным темпераментом и огромной интимной биографией, но наконец женившегося, обвенчавшегося, обретшего очаг,– отсутствует личная любовная лирика; слыхано ли такое?
Пушкин воплощает в себе такую полноту явления «поэт», которая в других, даже великих, является лишь частично. Так случайны ли «странные сближения», связанные с ним, в том числе с его годовщиной, и побуждающие, чтобы постигнуть и объяснить явление по имени Пушкин, выйти за пределы литературы, в контекст большого бытия, где совершаются всемирные судьбы, где счет идет на эпохи, века и тысячелетия?
Вообще, жизнь, даже в обозримых нами масштабах, показывает, что Пушкин ничего, в сущности, не пишет «от себя», он лишь записывает то, что есть или имеет быть; что он лишь более других «покорен общему закону», согласно которому главное Слово было в начале, и не надо ничего придумывать – надо слушать; что Слово священно, и играть словом так же опасно, как детям играть со спичками.
«Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию»,– писал Пушкин. В конце века и тысячелетия видно, как проиллюстрировала эту формулу наша история: в прямо обратном порядке: вначале иссякала, расшатывалась, ниспровергалась вера, затем уничтожили образ правления и наконец мы – даже и без такой роскоши, как пресловутый поворот рек,– на своей шкуре испытываем изменения климата. Все это – в связи с попытками и результатами ; сотворить «нового человека» – с новой, разумеется, «физиономией».
Итоги этого процесса отчетливо проявились сегодня, на переходе от «развитого социализма» к недоразвитому капитализму; новая «физиономия» обнаружилась как раз сейчас, при том «образе правления», что сложился на основе посткоммунистического позднедиссидентско-номенклатурного синтеза, на почве приобщения России к джунглям «цивилизации и прогресса», где, по словам Пушкина, сказанным полтора века назад о Североамериканских Штатах, «все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort)». Как упирающуюся лошадь, дергая под уздцы и хлеща, нас тянут в этот мир большевики новой, «либеральной» и «демократической», генерации, не желающие (уже в который раз в истории) ни понять, ни хотя бы услышать Пушкиным услышанную истину: «Поймите же, что… история ее (России.– В. Н.) требует другой мысли, другой формулы», чем «мысль» и «формула» Запада. Нам дано воочию убедиться как на собственном, так и на международном опыте, что – при видимой идеологической и политической разности – духовные и методологические основы, глобальные и антропологические цели большевизма и американизма «не столь различны меж собой», как казалось; что и там и там – одна и та же «зелень мертвая ветвей» древа яда – одного во всей вселенной, но хватающего на всех.
С «Анчара» началось, по моему твердому убеждению, явление, называемое «поздний Пушкин». Явление это – не хронологическое, а мировоззренческое. Стихотворение о древе смерти, воплощении и символе мирового зла,– вопреки устоявшемуся мнению, глубоко лирическое, дающее образ не только мирового зла, но и моей причастности к нему. Осмелюсь сказать: поздний Пушкин – писатель эсхатологический. Смолоду столкнувшись в «Борисе Годунове» с проблемой истории, а в «Евгении Онегине» – с проблемой человека, – в последний период своей короткой жизни он вышел к вопросам о конечных судьбах мира и человечества (включая проблему спасения). Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно перечитать «арзрумский» цикл («Кавказ», «Обвал», «Делибаш», «Монастырь на Казбеке»), а также «маленькие трагедии» с их финалом – «Пиром во время чумы», маленькую поэму «Родрик» и большое стихотворение «Странник», «Медного всадника» и «Анджело», сказки о рыбаке и рыбке и о золотом петушке, неоконченную лицейскую годовщину 1836 года («Была пора; наш праздник молодой») и последний лирический цикл: стихи о Распятии, об Иуде, о кладбище, о «грехе алчном», преследующем человека как лев, о молитве преподобного Ефрема Сирина.
Взгляд этого писателя безусловно невесел – но вовсе не мрачен и не беспросветен – уже потому, что не уперт в физическую смерть. Пушкин, особенно зрелый и поздний, вообще не очень верит в смерть, вовсе не верит в абсолютность смерти; сквозь физическую смерть его взгляд устремлен к смыслу и цели человеческой истории и вообще сотворенного бытия. Гений позднего Пушкина – зрелый и умудренный дух, который смотрит прямо в лицо будущему мира, в лицо той истине, что человек – пал и живет с тех пор в мире падшем, в мире анчара – мире не только не бесконечном и не бессмертном, как уверен гуманистический прогрессизм, но чреватом гибелью – и неизбежной, и не столь уж далекой: «Наш город пламени и ветрам обречен, Он в угли и золу вдруг будет обращен». Но сквозь эту смерть интуиция гения прозревает заданность человеку бессмертия, возможность «нового неба и новой земли» (Откр. 21, 1), которые нужно заслужить.
Это взгляд, вовсе не отнимающий у Пушкина его «веселого имени», а просто – трезвый и ответственный, понуждающий, что называется, о душе подумать. Это требование вспомнить о высоком предназначении человека, которое на каждом шагу забывается, искажается, подавляется «неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort)», ставшими дороже неба и земли; подавляется силами, что непрерывно воспроизводят и провоцируют все низшее в человеке. Это призыв опомниться – хотя бы сейчас, на пороге, когда новое небо и новая земля – уже «близко, при дверех» (Мф. 24, 33),—опомниться и обратиться от одуряющей «недвижности» материального прогресса к духовному развитию.
Думал ли о чем подобном Гоголь, когда назвал Пушкина «русским человеком в его развитии в каком он явится, может быть, через двести лет»? Точно ли удалось ему выразить посетившее его пророческое наитие, в котором Пушкин и судьбы России связаны так, как не связан с судьбами своей страны ни один из иных мировых гениев? Во всяком случае, срок угадан верно: именно ко времени 200-летия Пушкина Россия встала перед неумолимой необходимостью выбрать верный путь. Ведь она, выйдя из почти вековой уже смуты национально-государственной, «домашней», прямиком вошла в поле смуты общемировой, имеющей отчетливо эсхатологический характер.
Современная история показывает, что символизированное в анчаре мировое зло уже не мыслится в качестве враждебного жизни начала, не является объектом, с которым надо бороться,– оно стало субъектом и вождем «прогресса». Все силы мирового зла направлены на то, чтобы осчастливить падшего человека в падшем мире, потакая всем его прихотям, переделать его окончательно из существа духовного в существо экономическое, вытеснить божественное в нем природным (в пределе – животным), творческое начало подчинить потребительской похоти, идеалы заменить интересами, просвещение и культуру – информацией и цивилизацией. Под знаменем рекламы, под девизом «изменим жизнь к лучшему» совершается унижение человечества, наступает стихия, говоря по-пушкински, «ничтожества»: ничто, из которого Бог сотворил бытие, стремится взять реванш, вернув Творение к состоянию небытия.
Разумеется, этот конь бледный шествует не без препятствий – и во всей христианской ойкумене наибольшее духовное сопротивление издавна сосредоточено в России. Это не потому, чтобы мы были в массе своей лучше других людей, совсем нет,– а просто в силу духовной традиции, связанной с православным исповеданием, которое породило Россию как нацию и культуру и определило ее систему ценностей.
Размышляя на эту тему, я недавно предложил типологию христианских культур, а именно – характеристики двух основных типов: «рождественского» (на Западе главный праздник – Рождество) и «пасхального» (в православном мире «праздников праздник» – Пасха). Речь идет о том, какой момент отношений человека с Богом переживается там и там как наиболее важный, строящий миросозерцательную систему, практическую ценностную иерархию, стало быть – культуру во всем объеме понятия.
В «рождественской» культуре такой момент – Боговоплощение, когда Бог, родившись от Девы, уподобился мне, человеку. В «пасхальной» – призыв ко мне, человеку, уподобиться Богу – призыв, осуществленный в крестной жертве, а затем Воскресении, и сформулированный в словах: «возьми свой крест и следуй за Мною» (Мф. 16, 24).
Таким образом, один тип культуры ориентирован на человека, каков он есть сейчас, в его наличном состоянии и настоящих условиях; другой – на человека, каков он Богом замышлен, на его духовную перспективу, в конечном счете – на идеал человека, соотносимый со Христом, и притом в любых условиях.
Отсюда вытекает ряд важных различий.
В «рождественской» культуре главная гражданская ценность права человека, категория юридическая, обеспечиваемая в интересах личности извне самой личности. В «пасхальной» это – обязанности человека (таково, кстати, название книги, получившей высочайшую оценку в пушкинской рецензии) – обязанности, основанные на Христовых заповедях: ценность внутренняя, духовно-нравственная, обеспечиваемая самим человеком.
В сфере общекультурной «рождественский» тип устремлен к успехам цивилизации, то есть сферы возделывания внешних условий и иных удобств жизни; «пасхальный» же тяготеет к собственно культуре как возделыванию человеческой души в свете идеала, то есть по образу и подобию Бога.
В сфере художественной, в частности литературы, основной предмет внимания «рождественской» культуры – судьба человека; «пасхальной» же – поведение человека и состояние его совести (к слову – ключевые моменты тематики и художественной структуры пушкинских произведений).
Конечно, абсолютных, «чистых» воплощений того или иного типа культуры не бывает: любая культура вообще есть, собственно, то или иное сочетание «рождественского» и «пасхального» начал; разумеется также, что если доминантой русской культуры является начало «пасхальное» – в отличие от культуры Запада,– то это не значит, предположим, будто у нас заповеди исполняются, а «у них» нет, что у нас одна сплошная культура, а «у них» одна цивилизация; люди везде по-своему разны и по-своему одинаковы, и душа человеческая, как говорит Тертуллиан, по природе христианка – только каждая тоже по-своему. Речь идет лишь о коренных мировоззренческих предпочтениях: «рождественский» тип основан на главенстве интереса – так сказать, на «отсчете снизу», от наличных условий,– в «пасхальной» же «отсчет» идет «сверху», от идеала.
Наш, случай – безусловно труднее и гораздо менее успешен на практике; иными словами, мы сами много хуже нашей ценностной системы, тогда как западные люди, надо думать, во многом лучше своей. Но при всех наших винах, грехах, безобразиях и бесчинствах, при всем извращении, какому, при нашем попустительстве, большевизм подверг российский духовный генотип – плоды чего мы пожинаем сегодня,– при всем этом сам по себе отсчет от идеала есть наш – и всей христианской культуры в целом – краеугольный камень, и в этом смысле высшая из человеческих ценностей (о чем – пушкинское стихотворение «Герой»); поистине камень преткновения, мешающий «низким истинам» корыстного интереса прибрать к рукам святая святых – область человечности человека. Стоит упразднить эту высокую, «пасхальную» точку отсчета, столкнуть камень – и в бытии произойдет обвал.
Этому и призвана противостоять Россия.
Не потому, повторяю, чтобы мы были лучше других, а потому, что для России наличие названного отсчета от идеала есть, волею истории, просто-напросто условие существования, вопрос жизни и смерти.
Последнее не требует даже доказательств. Свойственный нам очевидный разрыв между традиционной скромностью материальных запросов и высокими, порой до безрассудного максимализма, духовными устремлениями – он и обусловил ту пропасть между нами и так называемым цивилизованным миром, которая составляет и несчастие России, и ее надежду. Отсчет от идеала есть родовая черта русской классики XIX века, унаследованная ею от культуры Святой Руси при посредстве Пушкина. Она, эта литература, созданная Пушкиным, спасла Россию в смуте XX века, она воспитала народ, победивший во Второй мировой войне, но не возгордившийся, вынесший ГУЛАГ, но не озлобившийся. Она, во главе с Пушкиным, спасла и другую Россию, зарубежную, эмигрантскую, помогла изгнанникам не только выжить и уцелеть духовно, но и сообщить могучие импульсы мировой культуре, умножить ее сокровища. Она, эта литература, сыграла фундаментальную роль в формировании нашей системы образования, которая, при всех своих недостатках, была все же лучшей в мире; чтению русской литературы, писанию школьных сочинений, широкому гуманитарному фундаменту образования мы обязаны явлением, которое в мире называется «русскими мозгами»; природа этого явления – не этническая, не биологическая, а методологическая: для русской мысли характерна целостность подхода, высокий уровень обзора, она устремлена к высокому смыслу, она не ползает, а парит, она видит иначе.
Пушкин – самая фундаментальная область нашей гуманитарной культуры. Суть главной коллизии, определяющей, по существу, все пушкинские сюжеты, а во многом и пушкинскую художественную методологию – отношения человека (в данном случае – героя Пушкина), каков он есть в наличии, в реальной практике, в поведении,– с тем, каким он мог бы быть, то есть с тем, как прекрасно он замышлен Богом. В Борисе, Бароне, Сальери, в других преступных, падших, грешных героях у Пушкина просвечивает, как бы сквозь тусклое стекло, возможность величия и красоты, просвечивает образ Божий – та высшая реальность, что сияет в таких идеальных и бесконечно живых героях, как Татьяна и Петруша Гринев. Эта коллизия – отношения человека с собою идеальным, с Божиим замыслом в себе, отношения, как правило, трагические,– коллизия, универсальная по характеру, онтологическая по масштабу, есть неотъемлемое, специфическое условие пушкинского творчества, особенно зрелого и позднего, его среда и воздух. В иной масштаб Пушкин не вмещается, а в таком – как у себя дома; а сверх того – и онтологическое делает близким, и универсальное – твоим.
Подобный масштаб явления Пушкина не есть производная его собственных личных качеств, скорее наоборот: и масштаб этот, и иные качества феномена Пушкина обусловлены функцией России в мире, ее провиденциальным заданием – сохранять высокую точку отсчета ценностей и тем противостоять грозящему разрушению. Такое задание должно было быть воплощено в слове (ибо слово в России есть вещь первостепенно важная, реальность сакральная) – и притом в слове, которое пригодно для мирского, так сказать гражданского, общекультурного применения. Оно, это задание, и воплотилось в Пушкине. Целью «революции Петра» (пушкинское выражение) было, сверх практических преобразований, создать «нового человека», переделать нацию на «рождественский» лад (конкретно – протестантский), создать нацию прагматиков. Явление Пушкина было ответом нации на это посягательство: впитав все конструктивное, что дали петровские реформы, Пушкин наследовал традициям допетровской культуры, культуры Святой Руси с ее идеальными тяготениями, с ее неотмирной устремленностью. Явление Пушкина соединило и возродило то, что Петр разъединил и разрушил, оно восстановило духовную родословную русской культуры и дало ей новое начало; оно способствовало тому, чтобы Россия не заплатила за материальную силу своею душой, чтобы она оставалась Россией и продолжала исполнять свое задание.
Явление Пушкина подтверждает, что слово стоит на высших ступенях иерархии ценностей. «Бессловесный» по-церковнославянски значит бездуховный, а «русская духовность» нашла высшее выражение в русской словесности, возглавляемой Пушкиным. «В начале было Слово» (Ин. 1, 1) – только потом был создан мир и сотворен человек. Судьбы России не менее, если не более, чем с проблемами экономики или политики, связаны с судьбами русского слова, русской речи, русской словесности и культуры. Та область гуманитарной культуры, которая называется филологией, сегодня есть область стратегическая с точки зрения нашего национального существования. Филология обычно трактуется в чисто словесническом смысле: греческое logos толкуется как латинское verbum; слово понимается лишь как единица речи. Но в нашу эпоху, когда самая актуальная проблема есть проблема глобальная: сохранит ли человек свои родовые свойства как существа вертикального, то есть духовного, в эту эсхатологическую эпоху,– пора вспомнить изначальный и полный смысл слова логос – и соответственно истолковать высокое назначение занятий филологией.
Может быть, никогда еще в истории общее бытие так не зависело от сознания, материя – от духа. Явленный в Пушкине исторический опыт России столь же неукоснительно ведет к пониманию этого, сколь надежно помогает нам понять самих себя, уяснить наш исторический жребий, определить нашу национальную стратегию – чтобы не исчезнуть вместе с ношей нашего тяжкого и спасительного мирового задания. Нынешняя эпоха похожа на петровскую – похожа с большим, опасным, трагифарсовым превышением; поэтому сегодня, «чрез двести лет» (Гоголь), Пушкин России нужен, по слову другого поэта, «не ради славы – ради жизни на земле».
В. С. Непомнящий
Добавьте комментарий